Неточные совпадения
Анна Андреевна. Но только какое тонкое обращение! сейчас можно увидеть столичную штучку. Приемы и все это такое… Ах, как хорошо! Я страх люблю таких молодых
людей! я просто без
памяти. Я, однако ж, ему очень понравилась: я заметила — все на меня поглядывал.
Люди стонали только в первую минуту, когда без
памяти бежали к месту пожара.
Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в
памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего
человека, и, Бог даст, в последний…
Помещик Манилов, еще вовсе
человек не пожилой, имевший глаза сладкие, как сахар, и щуривший их всякий раз, когда смеялся, был от него без
памяти.
Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги с ее холодами, слякотью, грязью, невыспавшимися станционными смотрителями, бряканьями колокольчиков, починками, перебранками, ямщиками, кузнецами и всякого рода дорожными подлецами видит наконец знакомую крышу с несущимися навстречу огоньками, и предстанут пред ним знакомые комнаты, радостный крик выбежавших навстречу
людей, шум и беготня детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из
памяти.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной
человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную
память.
Он был похож на приказчика из хорошего магазина галантереи, на
человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица, без особых примет, настолько обычны, что не остаются в
памяти. В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая на ходу шляпой пыль с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут —
люди изувечены, стонут, кричат, а в
память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их знает!
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают
люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в
памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
— Мм… Значит — ошибся. У меня плохая
память на лица, а
человека с вашей фамилией я знавал, вместе шли в ссылку. Какой-то этнограф.
— Молчун схватил. Павла, — помнишь? — горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо — Молчун. Я понимаю — я почти вижу его — облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в
человека и опустошит его. Это — холодок такой. В нем исчезает все, все мысли, слова,
память, разум — все! Остается в
человеке только одно — страх перед собою. Ты понимаешь?
Самгину казалось, что становится все более жарко и солнце жестоко выжигает в его
памяти слова, лица, движения
людей. Было странно слышать возбужденный разноголосый говор каменщиков, говорили они так громко, как будто им хотелось заглушить крики солдат и чей-то непрерывный, резкий вой...
Клим изорвал письмо, разделся и лег, думая, что в конце концов
люди только утомляют. Каждый из них, бросая в
память тяжелую тень свою, вынуждает думать о нем, оценивать его, искать для него место в душе. Зачем это нужно, какой смысл в этом?
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким
человеком, таким чужим всем
людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В
памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
«Жизнь обтекает меня, точно река — остров, обтекает, желая размыть», — грустно сказал он себе, и это было так неожиданно, как будто сказал не он, а шепнул кто-то извне.
Люди, показанные
памятью, стояли пред ним враждебно.
Но механическая работа перенасыщенной
памяти продолжалась, выдвигая дворника Николая, аккуратного, хитренького Осипа, рыжего Семена, грузчиков на Сибирской пристани в Нижнем, десятки мимоходом отмеченных дерзких
людей, вереницу их закончили бородатые, зубастые рожи солдат на перроне станции Новгород. И совершенно естественно было вспомнить мрачную книгу «Наше преступление». Все это расстраивало и даже озлобляло, а злиться Клим Самгин не любил.
«Жажда развлечений, привыкли к событиям», — определил Самгин. Говорили негромко и ничего не оставляя в
памяти Самгина; говорили больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь город выжидающе притих.
Людей обдувал не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем было как-то слепо и скучно.
Она, кажется, единственный
человек, после которого не осталось в
памяти ни одной значительной фразы, кроме этой: «Смешно, а — верно».
Самгин забыл о том, что Гапон — вождь, но этот шепот тотчас воскресил в
памяти десятки трупов, окровавленных
людей, ревущего кочегара.
В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к
людям? Он не был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу. Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В
памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые лица, фразы.
Но, несмотря на то, что он так ненормально, нездорово растолстел, Самгин, присматриваясь к нему, не мог узнать в нем того полусонного, медлительного
человека, каким Томилин жил в его
памяти.
То, что, исходя от других
людей, совпадало с его основным настроением и легко усваивалось
памятью его, казалось ему более надежным, чем эти бродячие, вдруг вспыхивающие мысли, в них было нечто опасное, они как бы грозили оторвать и увлечь в сторону от запаса уже прочно усвоенных мнений.
Этого он не мог представить, но подумал, что, наверное, многие рабочие не пошли бы к памятнику царя, если б этот
человек был с ними. Потом
память воскресила и поставила рядом с Кутузовым молодого
человека с голубыми глазами и виноватой улыбкой; патрона, который демонстративно смахивает платком табак со стола; чудовищно разжиревшего Варавку и еще множество разных
людей. Кутузов не терялся в их толпе, не потерялся он и в деревне, среди сурово настроенных мужиков, которые растащили хлеб из магазина.
Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она останется в
памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался
человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики «Берегись!», ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал...
Клим достал из кармана очки, надел их и увидал, что дьякону лет за сорок, а лицо у него такое, с какими изображают на иконах святых пустынников. Еще более часто такие лица встречаются у торговцев старыми вещами, ябедников и скряг, а в конце концов
память создает из множества подобных лиц назойливый образ какого-то как бы бессмертного русского
человека.
В
памяти ожили темные массы
людей.
Память показывала десятка два уездных городов, в которых он бывал. Таких городов — сотни.
Людей, подобных Денисову и Фроленкову, наверное, сотни тысяч. Они же — большинство населения городов губернских.
Люди невежественные, но умные, рабочие
люди… В их руках — ремесла, мелкая торговля. Да и деревня в их руках, они снабжают ее товарами.
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый
человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в
память.
Все эти
люди нимало не интересовали Клима, еще раз воскрешая в
памяти детское впечатление: пойманные пьяным рыбаком раки, хрустя хвостами, расползаются во все стороны по полу кухни.
Потом, закуривая, вышел в соседнюю, неосвещенную комнату и, расхаживая в сумраке мимо двух мутно-серых окон, стал обдумывать. Несомненно, что в речах Безбедова есть нечто от Марины. Она — тоже вне «суматохи» даже и тогда, когда физически находится среди
людей, охваченных вихрем этой «суматохи». Самгин воспроизвел в
памяти картину собрания кружка
людей, «взыскующих града», — его пригласила на собрание этого кружка Лидия Варавка.
— Ему нравятся оригинальные
люди. Идемте? Я тоже приглашена, по старой
памяти, — добавила она, подмигнув.
Потом этот дьявол заражает
человека болезненными пороками, а истерзав его, долго держит в позоре старости, все еще не угашая в нем жажду любви, не лишая
памяти о прошлом, об искорках счастья, на минуты, обманно сверкавших пред ним, не позволяя забыть о пережитом горе, мучая завистью к радостям юных.
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают
память ненужным грузом, и
человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль…
А рабочие шли все так же густо, нестройно и не спеша; было много сутулых, многие держали руки в карманах и за спиною. Это вызвало в
памяти Самгина снимок с чьей-то картины, напечатанный в «Ниве»: чудовищная фигура Молоха, и к ней, сквозь толпу карфагенян, идет, согнувшись, вереница
людей, нанизанных на цепь, обреченных в жертву страшному богу.
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в
памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю:
человек, ни на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним, как со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся рассказать о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление на выставке всероссийского труда вызвала у него кривобокая старушка. Ему было неловко вспомнить о надеждах, связанных с молодым
человеком, который оставил в
памяти его только виноватую улыбку.
Ел
человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в
памяти не оставалось ничего, — говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого
человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей
людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с холодным лицом и спокойным взглядом голубых глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов, брат Димитрий… Любаша… Маргарита, Марина…
Он остановился, закрыл глаза, и с быстротою, которая доступна только работе
памяти, пред ним закружился пестрый вихрь пережитого, утомительный хоровод несоединимых
людей.
Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы жить без чудаков, без шероховатых и пестрых
людей, после встречи с которыми в
памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки.
Подчиняясь желанию задеть неприятного
человека, Клим поискал в
памяти острое, обидное словечко, но, не найдя его, пробормотал...
По улице Самгин шел согнув шею, оглядываясь, как
человек, которого ударили по голове и он ждет еще удара. Было жарко, горячий ветер плутал по городу, играя пылью, это напомнило Самгину дворника, который нарочно сметал пыль под ноги партии арестантов. Прозвучало в
памяти восклицание каторжника...
«Мне следует освободить
память мою от засоренности книжной… пылью. Эта пыль радужно играет только в лучах моего ума. Не вся, конечно. В ней есть крупицы истинно прекрасного. Музыка слова — ценнее музыки звука, действующей на мое чувство механически, разнообразием комбинаций семи нот. Слово прежде всего — оружие самозащиты
человека, его кольчуга, броня, его меч, шпага. Лишние фразы отягощают движение ума, его игру. Чужое слово гасит мою мысль, искажает мое чувство».
На
человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда,
память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и в
людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в
памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в голове — и пойдет работа.
Она с простотою и добродушием Гомера, с тою же животрепещущею верностью подробностей и рельефностью картин влагала в детскую
память и воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех туманных времен, когда
человек еще не ладил с опасностями и тайнами природы и жизни, когда он трепетал и перед оборотнем, и перед лешим, и у Алеши Поповича искал защиты от окружавших его бед, когда и в воздухе, и в воде, и в лесу, и в поле царствовали чудеса.
«Волком» звала она тебя в глаза «шутя», — стучал молот дальше, — теперь, не шутя, заочно, к хищничеству волка — в
памяти у ней останется ловкость лисы, злость на все лающей собаки, и не останется никакого следа — о
человеке! Она вынесла из обрыва — одну казнь, одно неизлечимое терзание на всю жизнь: как могла она ослепнуть, не угадать тебя давно, увлечься, забыться!.. Торжествуй, она никогда не забудет тебя!»
Зато какие награды! Дальнее плавание населит
память, воображение прекрасными картинами, занимательными эпизодами, обогатит ум наглядным знанием всего того, что знаешь по слуху, — и, кроме того, введет плавателя в тесное, почти семейное сближение с целым кругом моряков, отличных, своебразных
людей и товарищей.
Долго не изгладятся из
памяти те впечатления, которые кладет на
человека новое место.
Не указываю вам других авторитетов, важнее, например, книги барона Врангеля: вы давным-давно знаете ее; прибавлю только, что имя этого писателя и путешественника живо сохраняется в
памяти сибиряков, а книгу его непременно найдете в Сибири у всех образованных
людей.